
Он представил себе завтрашние статьи в “Коммерсанте”, неминуемый шквал соболезнующих и скрыто злорадных телефонных звонков, сургучные печати на дверях и перемигивание соседей — и за что, за что! Все из-за этого выжившего из ума старого мерзавца, бесстыдно нажившегося на пирамиде “Форума” и теперь рвущегося отхапать очередной куш. Перед закрытыми глазами его возник жалкий, неопрятный и дурно пахнущий старик, что-то бормочущий слюнявыми губами про божью кару за жадность и обретший вдруг такую роковую и зловещую силу. Будто возникший из горстки глины Голем схватил его за горло неумолимо крепнущей рукой и стал сжимать узловатые пальцы с нестрижеными черными от въевшейся грязи ногтями, безжалостно перекрывая дыхание. Юра вспомнил заискивающий голос старика, дряблые щеки, в морщинах которых терялись вызывающие брезгливость мокрые дорожки, его постоянную готовность перейти от жалобного скулежа к агрессивному напору — и понял, что никакие соглашения и договоренности здесь невозможны. Либо он сотрет в пыль этот призрак из лагерного прошлого, либо… Нет, об этом даже невозможно подумать. Такого не может быть никогда! В этой войне поражение невозможно.
Можно проиграть кому угодно. Можно проиграть тому, кто умнее. Тому, кто богаче. Тому, кто крепче стоит. Но проиграть можно только человеку своего круга. Этому… этому проиграть нельзя. Немыслимо. Вохровская вошь! Кто это сказал? Тищенко! О! Так чего же он ждет!
— М-да, — только и сказал Петр Иванович, выслушав по телефону горестную историю. — И что ты намерен делать?
Юра хотел было сказать, что намерен потребовать от Тищенко немедленно образумить своего зарвавшегося родственника, но его остановила почудившаяся вдруг холодноватая нотка в голосе собеседника, и он ограничился просьбой о немедленной встрече. Сегодня же вечером. Там, где всегда.